Жизнь, искусство и Америка

Я не претендую на то, чтобы дать исторический или социо­логический анализ моральных, а следовательно, и критических взглядов американцев, хотя, быть может, имею некоторое пред­ставление о том, как они сложились; одно только для меня не­сомненно: взгляды эти, независимо от того, что их породило, никак не согласуются с теми жизненными фактами, которые я имел возможность наблюдать. С моей точки зрения, средний, или, так сказать, стандартный американец — это странный, од­нобоко развившийся характер: во всем, что касается материаль­ной стороны жизни, он сметлив и напорист - он хороший меха­ник, хороший организатор, но его внутренний мир беден, он не знает по-настоящему ни истории, ни литературы, ни искус­ства и совершенно запутался и погряз в великом множестве чисто материальных проблем, которые его одолевают.

Моя юность протекала в небольшом городишке на Среднем Западе, и в те годы у меня не было ни малейшей возможности составить себе правильное или хотя бы приблизительно пра­вильное представление о том, что может быть названо элемен­тарными основами всякой интеллектуальной жизни. Я совер­шенно не знал истории, а в тех учебных заведениях, которые мне приходилось посещать, ни в одном из так называемых науч­ных трудов — будь то труды по истории, естествознанию или искусству — не содержалось и намека на правильное толкова­ние вопроса, во всяком случае, на такое толкование, которое я впоследствии мог признать хотя бы относительно правиль­ным или приемлемым для себя. Насколько я помню, в учеб­нике истории, написанном неким Суинтоном, поражению На­полеона — отнюдь не его деятельности — приписывалось огром­ное моральное и чуть ли даже не религиозное значение. Выхо­дило так, что именно своею смертью на острове Святой Елены, а вовсе не своим кодексом или необычайно продуманной рас­становкой материальных сил принес Наполеон пользу обще­ству! Совершенно так же жизнь Сократа и его смерть тракто­вались исключительно с точки зрения религиозной — если не христианской — морали. Автор не усмотрел связи между высокими нравственными убеждениями Сократа и его смертью, а увидел в ней только результат его низких поступков в лич­ной жизни. О подлинном значении этого человека, вытекаю­щем из дошедших до нас фактов его биографии, не было ска­зано ни слова.

Поскольку мой отец был католиком, меня крестили по католическому обряду, и я должен был принять все догматы и все вымыслы этой церкви на веру. А вокруг себя я видел ме­тодистов, баптистов, братьев во Христе, католиков, конгре-гационалистов — всех и не перечесть, — и каждое из этих учений, по словам его последователей, давало единственно правиль­ное, правдивое и исторически точное объяснение жизни и мира. Четырнадцати-пятнадцатилетним мальчиком я слушал пропо­веди, из которых узнавал, что такое ад, где именно он находит­ся и какие там применяют пытки. А за мое хорошее якобы поведение меня награждали цветными открытками с самым точным изображением рая! В каждой когда-либо прочитанной мной газете я неизменно находил и все еще нахожу моральные рецепты на все случаи жизни, пользуясь которыми любой чело­век может мгновенно и безошибочно отличить Хорошего Чело­века от Плохого Человека и тем спасти себя от происков по­следнего! Книги, которые меня заставляли читать и за прене­брежение к которым меня пробирали, были, что называется, чистыми, то есть самого наивного свойства. Читать полагалось только хорошие книги — значит, такие, в которых прежде все­го не содержалось ни единого намека на плотскую любовь; са­мо собой разумеется, что в них не было ни правдивых жизнен­ных характеров, ни живых человеческих страстей.

Изображение обнаженного или полуобнаженного женского тела считалось греховным — равно как в живописи, так и в скульптуре. Танцы в нашем доме, как и вообще в нашем горо­де, находились под запретом. Театр был объявлен рассадником преступлений, салун — средоточием низменных, скотских поро­ков. Наличие таких существ, как заблудшие или падшие жен­щины, не говоря уже о домах терпимости, также рассматрива­лось как пагубное зло, как факт, о котором не пристало даже упоминать. Существовали установленные нормы приличия и поведения, которыми мы должны были пользоваться примерно так, как пользуемся одеждой. По воскресеньям, хочешь или нет, надлежало посещать церковь. Быть членом той или иной церковной организации считалось полезным для дела, и эта тор­гашеская религиозность в свою очередь возводилась в высшую добродетель. Нам настойчиво вбивали в голову, что мы должны избегать соприкосновения с многими сторонами жизни, пред­ставляющими опасность для тела и для души. Чем меньше ты знаешь о жизни — тем лучше; чем больше ты знаешь о вымыш­ленном рае и аде — тем опять-таки лучше. И люди жили в состоянии какого-то странного привычного отупения, одурманенные или одурманившие себя немыслимыми и ложными представле­ниями о поведении человека, представлениями, которые воз­никли неизвестно как и где и, словно ядовитым туманом, оку­тали всю Америку, если не весь мир.

Мне, в сущности, не было бы до всего этого дела, не будь это столь глупо, столь нелепо. Можно было подумать, что на зем­ле не существует ни одного сколько-нибудь дурного человека, пороки которого не были бы известны всему миру или, во вся­ком случае, не подвергались бы очень быстро разоблачению, и что хорошие люди тотчас полной мерой вознаграждаются за славные свои дела! Успех, обыкновенный деловой успех, служил в те дни синонимом величия. Клянусь вам, до семнадцати-восем-наддати лет я был уверен, что ни одно человеческое существо не способно таить в себе такие греховные, такие порочные мыс­ли, как те, что порой мелькали у меня в голове.

Тогда я только начинал подозревать, что кое-какие истины, преподанные мне теми или другими авторитетами, неверны. Я замечал, что далеко не все так называемые хорошие люди не­пременно хороши и не все плохие люди безнадежно плохи. Мало-помалу я начал понимать, что не везде господствуют те доктрины, которые проповедуются в нашем городишке, и не все люди по своим воззрениям похожи на тех, среди которых я вырос. Уже тогда я сделал открытие, что моя мать, как бы я ею ни восхищался, всего-навсего обыкновенная женщина а вовсе не ангел во плоти; а мой отец и подавно - самый обык­новенный человек, и притом с причудами. Мои братья и сестры мало чем отличались от чьих-то других братьев и сестер: они бы­ли такие же люди, как все те, что бороздили вокруг бурные воды житейского моря, а вовсе не избранные натуры, далекие от жизни и счастливые взаимным созерцанием своих совер­шенств. Короче говоря, я уже начал постигать, что мир - это бурная, кипучая, жестокая, веселая, многообещающая и губи­тельная стихия и что сильным и хитрым, коварным и ловким суждено быть победителями, а слабым и простодушным, неве­жественным и тупым предуготована незавидная доля, и притом отнюдь не в силу каких-то врожденных пороков, а просто в силу некоторых мешающих им недостатков, избавиться от ко­торых не в их власти.

Мало-помалу передо мной выявлялись такие стороны жиз­ни, о каких я прежде и не подозревал. В гонках побеждает быст­рый, в битве - сильный. Я приходил к убеждению, что всяким значительным успехом люди в той или иной мере обязаны сво­им дарованиям, а это противоречило учению тех, кто пропове­довал моральное самоусовершенствование и торговал добро­детелью. Художниками, певцами, актерами, политиками, госу­дарственными деятелями, полководцами родятся, а не делаются. Школьные прописи, за самым редким исключением, ни к чему не применимы. То, что мы слышим по воскресеньям в церквах и проповедуем в лоне своей семьи или в гостиных, имеет очень малое применение в реальной жизни; да и то толь­ко по принуждению, особенно если дело касается торговли или биржевых сделок. Заметьте: "только по принуждению". Я при­знаю существование могущественного принуждения, которое не имеет ничего общего с личными желаниями, вкусами, стрем­лениями человека. Это принуждение возникает в процессе урав­новешивания тех сил, сущность которых нам еще не ясна, управ­лять которыми мы не можем и находясь во власти которых мы уподобляемся песчинкам, гонимым туда и сюда с неведомой для них целью. Политика, как я установил, работая в газетах, - довольно грязное занятие; религия со всеми ее догматами - мрачный вымысел тех, кто их проповедует: тут "много и шума и страстей, а смысла нет"; торговля — беспощадная схватка, в которой менее хитрые или менее ловкие и сильные погибают, а верх одерживают более коварные; труд людей свободных профессий построен на купле и продаже, а те, кто торгуют этим трудом, в большинстве своем безвольны, посредственны или корыстолюбивы.

Каждый человек, как я убедился, стремится к одному: быть как можно счастливее. У жизни же другие задачи, во вся­ком случае, ей очень мало дела до благополучия отдельных личностей. Ты можешь жить, можешь умереть; можешь быть сыт, можешь быть голоден; можешь случайно или преднаме­ренно попасть в русло преуспеяния или же, в силу врожденных особенностей характера, неспособности или неудачи, быть обре­чен на прозябание; ты можешь быть слаб, можешь быть силен; можешь быть умен, или туп, или ограничен. Жизни, то есть той борьбе, которая кипит вокруг нас, нет до тебя дела. Почему так много неудачников? — снова и снова задаю я себе вопрос. Так много безвременных смертей, несчастных случаев, необъяс­нимых и жестоких? Так много пожаров, циклонов, губитель­ных эпидемий? Почему так часто люди внезапно теряют здо­ровье или состояние - то вследствие какого-либо порока или преступления, то просто в результате преклонного возраста или упадка духа? Так много тех, кто уже ушел в небытие или, по­терпев крах, был предан забвению, и так мало тех, кто завое­вал высокое положение, к чему стремятся все, и теперь одинок в своем превосходстве? Почему, почему все это? — неустанно спрашиваю я себя. И я еще не нашел ответа ни в одном действу­ющем своде наших моральных или этических правил, ни в од­ном религиозном учении.

А если вы зададите этот вопрос методисту или баптисту, пресвитерианцу или лютеранину, вообще любому представите­лю различных существующих в Америке сект, вы убедитесь (в наши дни это уже стало правилом без исключения), что все его представления о мире ограничиваются тем, чему его научи­ли в школе или в церкви, да еще теми предрассудками, кото­рыми пичкали его в родном городе. (В его родном городе! Великий боже!) И хотя мир накопил бесчисленные сокровища знаний в области химии, социологии, истории, философии, однако миллионы людей, которых мы видим на улицах и в магазинах, на шоссе и на проселочных дорогах, в поле и в до­мах, не имеют ни малейшего представления об этих сокрови­щах — вообще ни о чем, что может быть отнесено к так называе­мой "интеллектуальной сфере". Они живут различными теория­ми и доктринами, подчиняясь законам, установленным цер­ковью, государством или общественным порядком, а законы эти ни в какой мере не ставят себе целью развитие естествен­ных духовных запросов человека. Самая темная сторона демо­кратии, так же как и автократии, в том, что она позволяет от­дельным сильным личностям, если они достаточно беспринципны и коварны и вместе с тем обладают известным личным обаяни­ем, толкать широкие массы не столько даже к непосредствен­ной гибели, сколько к отказу от своих естественных прав и тех идеалов, которые они должны были бы исповедовать, если бы способны были размышлять, и в то же время позволяет притес­нять, а в некоторых случаях даже истреблять тех, кому доро­ги подлинные духовные интересы нации. Вспомним Джордано Бруно! Яна Гуса! Савонаролу! Томаса Пейна! Уолта Уитмена! Эдгара Аллана По!

В конце концов главное в жизни и главное в познании - это сама жизнь. Мы приходим в мир, как я это понимаю, не про­сто мечтать и произрастать; не мешает нам и поразмыслить не­много над тем, что с нами здесь происходит, или хотя бы попы­таться это сделать. А чтобы прийти к каким-то самостоятель­ным выводам, мы имеем право, вопреки всем философам, докт­ринерам и попам, обращаться вглубь, к истокам познания, то есть к видимому миру, к поступкам и мыслям людей, к явле­ниям природы, к ее физическим и химическим процессам. Имен­но это должно быть главным занятием человека в тех случаях, когда борьба за существование и умеренная доза развлечений или чувственных радостей не поглощает его времени целиком. Он должен стараться проникнуть в глубь вещей, познать то, что видит вокруг себя — не отдельные явления, а все в целом — и, стоя в центре этого исполненного противоречий неистового вихря, именуемого жизнью, доискиваться до смысла ее и на­значения. Иначе зачем дан ему ум? Если бы кто-то открыл хотя бы сравнительно небольшой части людей эту возможность за­думаться над жизнью и выработать свой индивидуальный взгляд на вещи или убедил их в необходимости это сделать, насколько свободней, независимей, интересней стало бы наше существование! Мы жалуемся, что жизнь скучна. Если это так, причина в том, что мы еще не научились как следует мыслить. Но требо­вать от всех людей в массе, с их несовершенным, недостаточно развитым интеллектом, чтобы они мыслили, были личностями — невозможно. С таким же успехом можно требовать от скалы, чтобы она сдвинулась с места, или от дерева, чтобы оно поле­тело.

У нас в Америке — стране, имеющей конституцию, построен­ную на отвлеченных идеалах и являющуюся скорее произведе­нием искусства, нежели реально действующим законом, — мы видим нацию, торжественно объявившую себя свободной в так называемом интеллектуальном и духовном смысле, фактически же ушедшую с головой в собирание, накапливание, распределе­ние и использование чисто материальных благ. Несмотря на все громогласные заявления о нашей преданности высоким идеа­лам (заимствованным, кстати сказать, преимущественно у Анг­лии), в мире не существует нации, чей философский, художе­ственный и духовный вклад в дело развития человеческого ин­теллекта был бы столь ничтожен. Правда, мы изобрели немало различных вещей, которые должны освободить человека от не­посильной тяжести изнурительного физического труда, и это, быть может, и есть та единственная миссия, которую призвана выполнить Америка на земле и во вселенной, ее назначение, ее конечная цель. Лично я считаю, что это не так уж плохо; под­водная лодка, или самолет, или дредноут, или швейная маши­на, или жнейка, или хлопкоочистительная машина, или снопо­вязалка, или кассовый аппарат, или трамвай, или хотя бы теле­фон могут в конечном счете сыграть, а быть может, уже сыгра­ли, не менее важную роль для раскрепощения человека от его физического и духовного рабства, чем что-либо другое. Не знаю.

Знаю только, что Америка увязла во всем этом до такой степени, что другое ее уже не интересует. У американцев нет времени, а пожалуй, даже и желания рассматривать жизнь в це­лом, с философской точки зрения или с точки зрения искусства. Но ведь, в конце-то концов, когда все машины для облегчения труда человека будут изобретены и все возможные меры для продления его жизни приняты, а быть может, и парализованы те­ми силами, перед которыми беспомощны все наши механиче­ские измышления, — разве строчка стихов, фраза, отрывок из давно забытой трагедии не окажутся тогда единственным, что останется от мира материальных вещей, которые представляют­ся вам сейчас столь совершенными? Разве не одна только мысль пережила все другие прославленные и могучие творения челове­ка, исчезнувшие навсегда, — мысль, донесенная чаще всего в про­изведениях искусства?

Однако не следует слишком далеко забираться в дебри от влеченных рассуждений о высоком значении искусства как та­кового. Я, в сущности, хочу сказать только одно: в стране, которая так глубоко погрязла в практицизме — забыв о про­возглашенном ею в конституции служении идеалам, — свобод­ная мысль и искусство не могут не находиться в положении безусловно ненормальном. Торговец и монополист, то есть тот, кто явно задает сейчас тон в Америке, не имеет ни малейшего представления об основных умственных и духовных запросах человека, которые находят свое выражение в искусстве, да и нимало ими не интересуется. Если вы мне не верите, посмотри­те вокруг и убедитесь, как расходуют прибыль от своих капи­талов все самые богатые и влиятельные люди Америки. Непри­ветливые, безвкусные дома, заполненные неприветливой и без­вкусной старинной мебелью; сейфы, набитые ценными бума­гами, — словом, лишь приобретение и накопление чисто ма­териальных ценностей. Правда, в Америке существует около двух с половиной тысяч колледжей, школ и прочих учебных заведений всякого рода, опекаемых преимущественно амери­канскими денежными тузами, и все эти учебные заведения ста­вят своей целью (так, во всяком случае, нам говорят) духов­ное развитие человека. Однако почти все они с железным упор­ством противятся всякому подлинно научному исследованию, всякой передовой мысли или новаторству, всякому истинному искусству. Сами педагоги так называемых высших учебных заведений вкупе с ректорами открыто заявляют, что истинная цель и сфера их деятельности — насаждение нравственности и патриотизма, а вовсе не передача знаний любой ценой, незави­симо от того, насколько они патриотичны.

В самом деле, вопреки американской конституции и пыш­ным речам, произносимым по самым разнообразным поводам, любая обычная американская школа, любой колледж или уни­верситет столь же враждебен свободному развитию личности в подлинном значении этого слова, как всякая религия или секта. Им нужна не личность, им нужен механический слепок с какого-то не существующего в природе образца добродетелей, созданного то ли у нас в Америке, то ли еще где-то, в соответ­ствии с канонами христианского учения или какой-либо дру­гой религиозной догмы. Если вы со мной не согласны, озна­комьтесь с проспектом или обращением, в котором излагаются цели и принципы того или иного американского колледжа или университета. Ни одно из этих учебных заведений не стремится воспитать личность; они хотят вырастить по заданному напе­ред шаблону ряд или серию индивидуумов, похожих друг на друга и на них самих. Каков же этот шаблон? Вот, слушайте. Знакомый мне профессор одного из самых процветающих аме­риканских государственных университетов следующим образом отозвался о студентах, из года в год кончавших на его глазах это учебное заведение: "Они могут вполне удовлетвори­тельно, наподобие машин, производить различные материальные блага и пользоваться теми или иными профессиональными на­выками - на это они пригодны; однако не ждите от них ни жи­вой самостоятельной мысли, ни творческих дерзаний, ни есте­ственных человеческих страстей и порывов. Все они на один лад - не люди, а машины, созданные по образцам и маркам своего колледжа. Они не мыслят; они не способны на это, по­тому что скованы по рукам и ногам железными кандалами условностей. Они боятся думать. Все это — нравственные юно­ши, богобоязненные, образцовые, но они не люди, ибо ничего не созидают, и подавляющее большинство из них будет изо дня в день тянуть лямку в каком-нибудь акционерном обществе, если случай или необходимость не рассеет косных теорий и пред­рассудков, навязанных им воспитанием и средой, и не превра­тит их в свободных, независимых, самостоятельно мыслящих людей".

В связи с этим я считаю уместным упомянуть об одном американском колледже — весьма привилегированном учеб­ном заведении, — из стен которого со дня его основания было выпущено в свет немало питомиц; всем им предстояло бо­роться на свой страх и риск с жизнью, чтобы добиться высо­кого положения или, на худой конец, скромного достатка. Предполагается, что все это - личности, способные самостоя­тельно мыслить и действовать, свободно развиваться и сози­дать. Однако никто из них не занялся подлинно творческой ра­ботой в какой-либо области. Никто. (Если вас интересует, о каком колледже идет речь, напишите, я вам сообщу.) Ни одна из них не сделалась более или менее заметным химиком или физиологом, ботаником или историком, философом или ху­дожником. Ни одна. Все они работают секретарями в акционер­ных компаниях, библиотекарями в колледжах, занимаются пе­дагогической или миссионерской деятельностью, наконец вы­ступают в роли "просветителей" во всех разнообразных смы­слах, не всегда по праву присвоенных этому слову, которым так любят злоупотреблять. Некоторые из них стали хранителя­ми музеев, директорами, надзирателями. Они не являются лич­ностями в подлинном смысле этого слова. Их не обучили мыс­лить, они не свободны. Они не изобретают, никого не ведут за собой, ничего не создают; они либо копируют что-то, сделан­ное другими, либо что-то оберегают. Однако все они — питоми­цы вышеупомянутого колледжа и сторонницы проповедуемых в нем идей, в большинстве своем ультракосных или, еще хуже, мертворожденных. Они рады носить свою мантию и побряки­вать цепями навязанных им принципов и идеалов; они — авто­маты, занявшие отведенное им место в той социальной системе, которая со всеми подробностями была преподана им в аудиториях их Alma Mater. Таково одно из проявлений свободы лич­ности в Америке, довольно занятное, на мой взгляд.

Но все это лишь деталь общей картины или хроники ин­теллектуальной жизни Соединенных Штатов Америки. Обратим­ся теперь, если хотите, к сфере законодательства и юриспруден­ции, то есть к тем высоким сферам, в которых, как принято думать, действуют лишь государственные мужи и ученые за­конники — специалисты по экономическим и социальным во­просам. Что же мы там увидим?

Еще в 1875 году Эрнст Геккель, известный немецкий уче­ный, жаловался, что современные ему судьи и законодатели Германии обладают "лишь самыми поверхностными представ­лениями о столь важном и своеобразном объекте их деятель­ности, как человеческий организм и человеческий интеллект", и что у них решительно ни на что не хватает времени, кроме "упражнений в благородном искусстве фехтования да самого пристального изучения различных сортов вина и пива". Если таков был отзыв об интеллектуальной Германии тех дней, то что же можно сказать о юристе и законодателе современной Америки? Его деятельность! Грязная неразбериха, в которую финансовая и торговая конкуренция превращает наши законы и наши законодательные органы! А интеллектуальный уро­вень любого рядового политика! А деятельность его приспеш­ников — законодателя и судьи, превратившихся в мальчиков на побегушках у крупных финансистов и в покорных исполни­телей религиозно-нравственных, а следовательно, чисто произ­вольных установлений! А каких жалких невежд видим мы на каждом шагу среди тех, кто издает законы для народа или толкует уже существующие! Геккель с горечью писал об этих вершителях суда и закона в его дни: "Едва ли кто-нибудь ска­жет, что они стоят на уровне современного прогрессивного по­знания мира". Но и теперь, пятьдесят лет спустя, в Америке не проходит недели без того, чтобы не был опубликован тот или иной указ или судебное решение, узнав о котором мыслящий человек может только вздохнуть. Посмотрите, как рабски ис­полняется воля заинтересованных, но совершенно некомпетент­ных лиц, диктующих финансовые мероприятия, моральные и религиозные правила; как наши политики, законодатели и так называемые государственные деятели и судьи мечутся туда-сюда в зависимости от того, что сейчас от них требуется, чтобы на какое-то время удовлетворить или усыпить общественное мнение и сохранить за собой свои тепленькие местечки; как глубоко невежество любого конгрессмена, сенатора, законода­теля, судьи или адвоката в самых элементарных вопросах био­логии, психологии, социологии, экономики или истории! Вот, например, один наш президент, Теодор Рузвельт, признался, что никак не может разобраться в экономических проблемах. Однако стоит только рядовому студенту, изучающему право в од­ном из наших колледжей, вызубрить наизусть несколько сот па­раграфов, и он уже готов предложить свои услуги ближайшей организации, готов писать указы для народа, прибавлять к своей фамилии титул "достопочтенный", словом, готов приняться за дело в качестве судьи или государственного деятеля.

Вопреки всем этим фактам, ни одна страна в мире, насколь­ко мне известно, не проявляет такого необычайного, такого яростного упорства в своем стремлении применять десять за­поведей на деле. Наша вера в эти религиозные догмы была бы просто смешна, если бы не была так печальна. Я никак не могу понять, порождено ли это фанатизмом пуритан, высадившихся на Плимут-Рок, или природой самой страны (что сомнительно, если вспомнить индейцев, живших здесь до прихода белых), или духом нашей федеральной конституции, творцами которой бы­ли такие идеалисты, как Пейн, Джефферсон, Франклин и их предшественники — все в известной мере религиозные мечта­тели от политики. Несомненно только, что ни французы в Кана­де, ни голландцы в Нью-Йорке, ни шведы в Нью-Джерси, ни сме­шанное англо-французское население крайнего Юга и Нового Орлеана не отличалось столь крайним идеализмом в вопросах нравственности.

Первый корабль с белыми женщинами, причаливший к бе­регам Америки, распродавал свой живой груз чуть ли не на вес. Женщин высадили в Джеймстауне. Основой всех крупных состояний, заложенных в Америке, был подкуп - приобретение огромных концессий на континенте за взятки. История наших отношений с американскими индейцами достаточно ярко харак­теризует финансовую "добропорядочность" и прочие мораль­ные качества первых белых поселенцев этой страны. Мы раз­вращали местное население, потом грабили его и истребляли. Вот единственный вывод, который можно сделать из фактов, рисующих наши взаимоотношения с индейцами так, как они изложены в исторических трудах, достойных этого наимено­вания. Что касается дальнейшего освоения страны, строитель­ства каналов, железных дорог и многочисленных предприятий, обслуживающих наши повседневные нужды, то их история — это нагромождение грабежей, лжесвидетельств, клятвопре­ступлений, вымогательств — словом, любых преступлений, на которые могут толкнуть человека алчность, корысть, често­любие. Если вы мнe не верите, ознакомьтесь с деятельностью комиссий конгресса, которые, с тех пор как создано наше пра­вительство, в среднем каждые полгода проводят всевозмож­ные расследования» - и вы сами в этом убедитесь. Мы, амери­канцы, по своей изворотливости и неразборчивости в средствах можем поспорить с любой нацией в мире, не исключая даже англичан.

Не странно ли, однако, что эти финансовые и социальные преступления так легко уживаются у нас — по крайней мере в теории с таким ханжеством в вопросах религии и пола, что этому трудно было бы поверить, не будь это вполне достоверно. Я не хочу сказать, что грабители и воры, которые немало по­трудились над созданием наших многочисленных коммерче­ских и общественных предприятий, сами непременно отли­чались благочестием или пуританским целомудрием (хотя они очень часто старались производить такое впечатление), однако я решительно утверждаю, что в тех самых городах, штатах и го­сударстве, где они расхищали и грабили, принято — всем вместе и врозь — в каждой строчке, в каждой фразе кричать о своей пресловутой нравственности. Почему? Мне кажется, что именно американец англосаксонского происхождения больше всех ратовал за религию и мораль как в печати, так и с трибуны, а вместе с тем, или, быть может, именно вследствие этого, не видел и не желал видеть, насколько его повседневные и вполне естественные для человека поступки противоречат его словам. Был ли он лицемером? Остался ли он им?

Американцы, независимо от происхождения, ни в мораль­ном, ни в умственном отношении (если не касаться, впрочем, нашего умения наживать капитал и создавать материальные ценности) ничуть не лучше других людей, населяющих землю, будь то турки, китайцы или индусы, однако по какой-то стран­ной причине мы мним себя выше других. По существу же раз­ница только в том, что наши предки, оказавшись, в силу не зависевших от них условий, изгнанниками, на свое счастье, попали в страну молочных рек и кисельных берегов. Природа Америки была (да и по сей день остается) добра к одинокому чужестранцу, прибывшему сюда в поисках средств к сущест­вованию, а он, как видно, не замедлил приписать это трем вещам: во-первых, своей врожденной способности распоряжать­ся и управлять богатством; во-вторых, особому благоволению к нему господа бога; в-третьих, своей нравственности и своему превосходству над другими людьми (проистекающему, разу­меется, из обладания богатством). Эта уверенность, поколебать которую еще не представилось случая ни крупному финансо­вому потрясению, ни какому-либо стихийному бедствию или социальной катастрофе, помогает американцу пребывать в со­стоянии высокоромантического самообмана. Он продолжает считать себя в нравственном и интеллектуальном отношении существом высшего порядка, неизмеримо более совершенным, чем остальные представители человеческой породы, населяю­щие другие страны, и разве что какая-нибудь финансовая ката­строфа, которая разразится в связи с ростом народонаселения и истощением материальных ресурсов, убедит его в том, что он не прав. Нет сомнения все же, что рано или поздно он в этом убедится. Можете быть спокойны. Предоставим это природе.

Отношение к женщине, особенно в вопросах ее нравствен­ности, ее чистоты, наиболее примечательная черта нашего пу­ританства или фарисейства. Я не знаю народа, который бы так превыспренне культивировал эротику, как американцы. Быть может, под влиянием легенды о непорочном зачатии (создав себе идола в образе девы Марии) наш добрый американец, способный совершать те грязные финансовые преступления, о которых упоминалось выше, ухитряется вместе с тем смотреть на женщин, особенно на тех, что занимают более высокое, чем он, положение в обществе, как на неземные, ангельские созда­ния, обладающие добродетелями, не свойственными ни одно­му живому существу - мужчине, ребенку или животному. Не важно, что в нашей стране, как и во всякой другой, царят обыкновенные земные страсти, что в наших городах и селени­ях целые, порой довольно обширные, кварталы населены жри­цами Эроса и Венеры. Американец, способствуя процветанию домов терпимости, делает вид, что не знает об их существова­нии или об их назначении. Он сам, его приятели, его сыновья бывают там, но...

Только такая духовно однобокая натура, как англосакс, может исповедовать столь нелепые воззрения. Казалось бы, у нас должно хватить смелости называть вещи своими именами или хотя бы поменьше кричать о нашей неземной добродетели. Ну нет. Чистота, святость, самоотречение, кротость американ­ских женщин... все эти совершенства так преувеличиваются, ими так прожужжали нам уши, что теперь любой заурядный пошляк, который способен пойти в публичный дом или взять себе женщину с улицы, вместе с тем имеет какое-то очень из­вращенное понятие о том, что представляет собой эта женщина; она для него не менее загадочное существо, чем какой-нибудь дикарь из африканских дебрей, которого он никогда в жизни не видел. Принцесса, богиня, непорочная мать или созидатель­ное начало... венец всех добродетелей, всех совершенств... ни­каких пороков, никаких слабостей, никаких заблуждений - из такой вот белиберды составляются представления среднего англосакса, или, во всяком случае, среднего американца, о сред­ней американской женщине. Я не хочу сказать, что в этом ил­люзорном облике нет ничего положительного, однако он слиш­ком хорош, чтобы быть реальным, - это отвлеченная схема, миф! В действительности таких женщин, каких рисует себе ря­довой американец, не существует вовсе. Женщина - такое же двуногое млекопитающее, как и остальные представители чело­веческой породы, однако в результате вышеозначенной иллю­зии самое понятие пола в применении к женщине становится недопустимым, ибо оно разрушает миф. Правда, мы появля­емся на свет далеко не изысканным способом (зачатые в беззаконии и рожденные во грехе, как говорится в Библии), одна­ко уже давно принято приукрашать это обстоятельство или закрывать на него глаза, и, для того чтобы завуалировать, на­сколько возможно, его грубую сущность, мужчина обязан ни в делах своих, ни в помышлениях не допускать ничего гре­ховного, избегать всяких нескромных мыслей о женщинах, и даже более того - никогда не затрагивать этой темы публично: ни в речах, ни на страницах печати.

Все это мало-помалу привело к тому, что теперь уже счи­тается не только грехом, но и позором, недопустимым нару­шением нравственных устоев изображать женщину - особенно в печатных произведениях или в публичных речах - иначе, как в виде вышеупомянутого идеала. Женщины настолько чисты, а плотские отношения настолько отвратительны, что связы­вать одно с другим даже в мыслях недопустимо. Предполага­ется, что между ними не существует никакой связи. Мы должны жить в мире иллюзий или миража, мы должны попирать факты ногами и под видом развития так называемых лучших сторон своей натуры давать волю пустой фантазии. Можно ли сомне­ваться в том, какое притупляющее влияние оказывает все это на наши творческие способности? И тем не менее именно таково сейчас наше отношение к женщинам и к вопросам пола, именно этим и объясняется во многом то, что происходит у нас в об­щественной жизни, в литературе и в искусстве. Представьте се­бе, что пуританин или моралист вздумает создать что-то в обла­сти искусства, которое в свою очередь есть не что иное, как правдивое отражение - интеллектуальное и эмоциональное - глубокого творческого восприятия жизни. Только представьте себе! И сравните интеллектуальную или художественную огра­ниченность его творений с той свободой и трезвостью суждений, которые проявляются у нас в области коммерции, финансов или земледелия. В практической жизни мы хладнокровны, скептичны, уравновешенны, сметливы, рассудительны и, следо­вательно, неплохо подготовлены к такого рода деятельности. В интеллектуальной жизни мы отличаемся набожностью, докт­ринерством, духовной пустотой. В итоге американцы, за ис­ключением отдельных личностей, которые появляются вопре­ки любым неблагоприятным условиям (и на которых всегда будут косо смотреть), не способны познать, а еще того менее - отобразить жизнь, как она есть. В искусстве, в философии, в умственной жизни - мы немощны; в области финансов и во всех областях коммерческой деятельности — мы преуспеваем. Мы развивались столь однобоко, что в этом отношении стали чуть ли не великанами. Неправдоподобные, почти мифические характеры сложились у нас в результате этого процесса: появи­лись люди, до такой степени лишенные гармоничности, свойст­венной человеческой натуре, что они похожи на чудовищ — на уродливую гримасу алчности. Я имею в виду Рокфеллера, Гулда, Сейджа, Вандербилта-старшего, Г. Г. Роджерса, Карнеги, Фрика.

 Мне кажется, что Америку лучше всего можно представить себе как царство шекспировского ткача Основы. А Основа, на мой взгляд, — это делец, наживший состояние усердной торговлей румянами или пудрой, молотилками или углем и оказавшийся вследствие этого, а также вследствие случайно выпавших на его долю привилегий, предоставляемых демокра­тией, в положении советчика и даже диктатора, призванного решать вопросы, которые не только не всегда ему по плечу, но в которых он чаще всего ничего не смыслит, как, например, вопросы искусства, науки, философии, морали и общественных отношений. Вы помните, конечно, Основу из "Сна в летнюю ночь"? Основу, который не подозревал, что у него ослиные уши и что он не может изображать льва, ибо для этого недостаточно уметь рычать. У нас, в Америке, он восседает теперь на троне в роли льва и является в каком-то смысле олицетворением англосаксонского характера. Основа чрезвычайно высокого мнения о себе. Он ни на секунду не подозревает о своих осли­ных ушах и о том, как мало он пригоден для роли льва — или, называя вещи своими именами, для искусства. В сущности, он просто невежественный ткач, превращенный "волшебством сна", некоей грезой, именуемой Конституция, в рыкающего льва... в своем собственном воображении. Никто не смеет ска­зать, что это не так; такой человек будет изгнан из страны, вы­слан или сослан. Никто не смеет понимать искусство иначе, чем понимает его Основа. А если вы осмелились — раз, два, и его прихвостень Комсток вместе со всей своей братией живо упрячет вас за решетку. Люди, попадающие к нам из чужих земель (Англия не в счет), бывают поражены ослиными уша­ми Основы и его притязаниями на роль льва. В действитель­ности же он просто воплощает в себе англосаксонскую натуру. Он убежден, что свобода существует не для Оберона или Ду­шистого Горошка, не для Паутинки или Горчичного Зернышка, а для епископов, представителей власти, оптовых торговцев и для тех, кто нажил огромные состояния, изготовляя томатные консервы или торгуя нефтью. Основа мечтает о том, чтобы у нас у всех отросли длинные ослиные уши и чтобы мы поверили, будто он величайший актер на свете. Он недоволен миром, ис­полняющим роль Пирама не так, как бы ему хотелось. Айва, Миляга, Дудка, Рыло и Заморыш (вся компания, что явилась вместе с ним на корабле "Мейфлауэр") признают его вели­ким актером, но, увы, есть другие, и Основа убежден, что эти другие не правы, когда они пытаются разрушить грезу под на­званием Американская Конституция, принесшую ему это "вол­шебство сна" и превратившую его в льва с "восхитительно во­лосатой мордой" и длинными ушами.

Горе, горе искусству в Америке! Ему предстоит мотыжить твердую, неподатливую землю.

Но я в ссоре с Америкой не потому, что жизнь здесь течет в деловой, деятельной обстановке, способствующей коммерции, а потому, что только этим все и ограничивается и Америка все больше и больше становится нудной, рутинерской, ханжеской страной — миром практицизма, еще более скучным, чем ее на­званая мать - высокочтимая Англия. Если только внешние признаки нас не обманывают, мы скатываемся прямо в объя­тия олигархии торгашей, интеллектуальные мерила которых во всем, что выходит за пределы торговли, отличаются такою узо­стью, что о них едва ли стоит даже говорить. Посмотрите хотя бы, что сталось под владычеством коммерции с нашим знаме­нем, оплотом наших священных свобод и духовной независи­мости—с американскими газетами! Загляните в них. У меня нет сейчас возможности разобрать пункт за пунктом много­численные и в большинстве случаев вполне обоснованные обви­нения, которые им предъявляются, — припомните сами, что изо дня в день читаете вы в своей газете. Если вы занимаетесь коммерцией, я спрошу вас: разбирается ли газета, которую вы выписываете, в вопросах торговли? В какой мере можете вы положиться на ее знания или правильность ее суждений? Если вы принадлежите к той или иной профессии, часто ли находите вы в вашей газете вполне достоверные сообщения из интересую­щей вас области? Если газета публикует мнение или официаль­ное заявление какого-либо специалиста по какому-то важному специальному вопросу, доверитесь ли вы ему целиком, без всякой дополнительной проверки?

Вы любите театр; верите ли вы тому, что пишут театраль­ные критики? Вы изучаете литературу; согласны ли вы с выска­зываниями рецензентов, более того — интересует ли вас их мнение? Вы художник или ценитель искусства; станете ли вы искать в газетах чего-нибудь, кроме простой информации — ад­ресов выставок и т. п.? Сомневаюсь. Что же касается политики, финансов, общественных движений и общественной жизни, то тут вы, верно, согласитесь со мной, что мир еще не знал совет­чика более пристрастного, злобного, всячески затемняющего и искажающего истину, нежели газета. Все интеллигентные и об­разованные люди давно уже перестали воспринимать газетную критику и газетные передовицы иначе, как пустую или напы­щенную болтовню наемных пособников торгашей или, еще того хуже, обыкновенных невежд. Журналист или ничего не знает, или ничего не умеет. Издатель очень этому рад и поль­зуется недостатком его знаний или способностей в своих инте­ресах. Политики, государственные деятели, владельцы универ­сальных магазинов, крупные финансисты и прочие влиятельные личности контролируют газеты, используют их в своих интересах, заставляют плясать под свою дудку. Мои слова звучат как суровый приговор всей нашей прессе, но разве это не прав­да - все, от слова до слова?

Вернемся снова к религиозным и коммерческим органи­зациям Америки, которых у нас такое множество и которые распространяют свое влияние чуть ли не на всю нашу жизнь. Какое отношение имеют они к свободному духовному разви­тию человека, к подлинному пониманию искусства или жизни, ее сущности, ее развития, поэтических или трагических ее сто­рон? Можете ли вы ждать от методистов или баптистов, от ка­толиков или пресвитерианцев, чтобы они хоть чем-то содейст­вовали свободному развитию личности, или независимости мыс­ли, или прямоте суждений, или искусству? Разве не требуют они от всех своих последователей отказа от такой свободы во имя завета или заповеди, провозглашенных легендарным, неисто­рическим, вымышленным лицом, которое якобы правит нашим миром? Подумайте об этом! А ведь эти организации весьма дея­тельны, они влияют на правительство - на нынешнее правитель­ство, чтобы быть совершенно точным, — подчиняют его своему контролю, хотя оно как будто призвано охранять ев ободу лич­ности, и при этом не только в так называемых вопросах сове­сти, но и во всех проявлениях творческой мысли и искусства. А наши крупные акционерные компании во главе с так называемыми магнатами индустрии, которые заправляют всем? Какова их роль в таких вопросах, как свобода личности, право человека самостоятельно мыслить, духовно расти?* Возьмем, к примеру, хотя бы Табачный трест, Нефтяной трест, Молочный трест, Угольный трест — в какой мере могут они, по-вашему, содействовать нашему духовному росту? Может быть, они дея­тельно стремятся к установлению более высоких этических принципов, более широких исторических и философских кон­цепций, более тонкого понимания искусства? Или они повсе­дневно и неустанно заняты конкуренцией в ее самых непри­крытых и грубых формах и накоплением капитали, который потом частично высосут из них различные псевдознатоки и со­биратели произведений искусства или торговцы старинными фолиантами и так называемыми древностями? Что знают они по-настоящему о жизни, о достижениях человеческого гения? Тем не менее, это — демократия. Предполагается, что у нас, как ни в одной другой части света, человеку дана возможность и даже вменено в обязанность всеми доступными ему средствами добиваться духовного совершенствования и материального бла­гополучия. Но уж если говорить об искусстве и интеллектуаль­ном развитии личности, то вся беда нашей демократии в том, что даже самодержавие с его кастой титулованных бездельни­ков открывает больший простор хотя бы для немногих избран­ников, желающих посвятить свой досуг искусству, а потому там имеется некое ядро или группа лиц, которые покровитель­ствуют искусству, стремятся утвердить за ним, как и за лите­ратурой, его неотъемлемые права, отводят свободной челове­ческой мысли подобающее ей высокое место. Я не утверждаю, что наша демократия не породит когда-нибудь такого ядра или группы. Я верю, что она способна и сумеет это сделать. Вполне возможно, что со временем она докажет свое превосходство над любой формой наследственной автократии. Но я говорю о состоянии искусства, общественных отношений и интеллекту­ального развития в Америке в наши дни.

Мне хочется и смеяться и плакать, когда я об этом думаю: сто двадцать миллионов американцев, баснословно богатых (многие из них, во всяком случае), — и почти ни одного поэта, прозаика, певца, актера, музыканта, о котором стоило бы упо­мянуть. Сто сорок лет (почти двести даже, если считать и коло­ниальный период) страна развивалась при самых благоприят­ных общественных условиях, какие только можно себе вооб­разить: великолепная плодородная почва; неисчислимые за­лежи золота, серебра, драгоценных металлов и полезных иско­паемых, запасы топлива всякого рода; природа, изумляющая своим богатством, своими горами, реками, своими зелеными долинами; могучие силы ее, обогащающие человека; и, нако­нец, огромные города и широкие возможности для передвиже­ния и торговли. И что же? Артисты, поэты, мыслители — где они? Породила ли эта страна хоть одного крупного философа — Спенсера, Ницше, Шопенгауэра, Канта? Кажется, кто-то хочет поставить с ними вровень Эмерсона? Или, может быть, Джеймса? Породила ли она хоть одного историка, не уступающего по силе Маколею, или Гроту, или Гиббону? Хоть одного писателя, ко­торого можно было бы упомянуть наряду с Тургеневым, Мопас­саном, Флобером? Ученого типа Крукса, Рентгена или Пастера? Критика такой глубины и силы, как Тэн, Сент-Бёв или Гонку­ры? Драматурга, равного Ибсену, Чехову. Шоу, Гауптману, Брийе? Актера - после Бута, - равного Коклену, или Зонненталю, или Форбс-Робертсону, или Саре Бернар? После Уитмена у нас был только один поэт — Эдгар Ли Мастерс. В живописи — Уистлер, Иннес, Сарджент. Кто же еще? (А двое из них навсег­да покинули наши берега.) Изобретатели? Да; их можно на­считать сотни, быть может, даже тысячи. И некоторые из них поистине замечательны, имена их завоевали мировую извест­ность и останутся в веках. Но имеют ли они хоть какое-нибудь отношение к искусству, к подлинной свободе человеческой мысли?

Наиболее примечательным — и, на мой взгляд, наиболее тревожным — явлением в общественной жизни современной Америки следует считать распространение еще более узких и еще более пуританских воззрений, чем даже те, что укоренились в прошлом. Меня не перестают приводить в изумление тысячи мужчин, чрезвычайно способных в области механики или в каких-либо других узкотехнических областях, но обладающих вместе с тем мышлением ребенка во всем, что касается отвле­ченных философских проблем. Мы, как нация, с полной наив­ностью принимаем на веру самые невероятные вещи. Я имею в виду не только основные догматы всех религий, которые, в сущности, ни на чем не основаны и которые тем не менее безоговорочно принимаются миллионами американцев, как и наиболее угнетенными классами других стран, но я думаю еще и о тех суровых истинах, которым учит нас сама жизнь: я думаю о неустойчивости человеческой натуры, о беспощад­ных ударах судьбы, разрушающих все наши самые светлые мечты, о том, что человек в целом не плох и не хорош, а соеди­няет в себе и то и другое. Американец вследствие какой-то странной шутки, которую сыграл с ним, по-видимому, атавизм, заимствовал или унаследовал от английского мелкобуржуаз­ного пуританства все его вздорные представления о возмож­ности исправления человеческой натуры путем указа или дек­рета — то есть того Священного писания, без которого не об­ходится ни одна религия. И вот, хотя нам удалось с помощью самых грубых и жестоких средств построить одну из наиболее примечательных деспотических олигархий мира, однако мы совершенно не отдаем себе в этом отчета.

По мнению не привыкшего мыслить американца, все лю­ди по-прежнему свободны и равны. Они от рождения наделены какими-то неотъемлемыми правами, хотя, если вы попытае­тесь установить, в чем состоят эти права, никто на свете не смо­жет вам этого объяснить. Жизнь у нас, так же как и везде, сво­дится в конечном счете к крайне грубым проявлениям законов природы. Богатый притесняет бедного на каждом шагу; бед­ный защищается и всеми средствами, какие диктует ему тя­желая необходимость, борется за существование. Никакие не­отъемлемые права человека не могут воспрепятствовать неу­клонному вздорожанию жизни, в то время как заработная плата наших идиллически настроенных американцев почти никогда не повышается. Никакие неотъемлемые права ни разу еще не по­мешали сильным запугивать или обманывать слабых. И хотя мало-помалу средний американец начинает все отчетливее пости­гать, какая острая борьба за существование идет вокруг него, его вера в свои нелепые идеалы остается незыблемой. Господь бог спасет доброго американца и посадит его по правую руку от своего престола.

И вот наш наивный американец, присваивая и подавляя со всею грубостью своих природных инстинктов, в то же самое время пишет восторженные пошлости насчет братской любви, добродетели, нравственности, истины и прочее тому подобное.

И обе эти стороны его натуры, в зависимости от обстоятельств, находят отчасти свое выражение в неустанном стремлении всех американцев искоренять и улучшать. Ни одна страна в ми­ре, не исключая даже Англии — прародительницы всех самых нелепых реформ, не проявляет такой изобретательности в раз­личных бессмысленных начинаниях, как наше отечество. У нас проводились поочередно кампании по обращению атеистов, по исправлению алкоголиков, развратников, падших женщин, финансовых громил, наркоманов, танцовщиц, театралов, чита­телей романов, декольтированных женщин и женщин, злоупо­требляющих ношением драгоценностей, — словом, мы обруши­вались на каждую слабость и каждое пристрастие, как только они начинали проявляться с недюжинной, а потому интересной с точки зрения человеческого характера силой. В основе всех этих мероприятий лежит такая идея: человек, чтобы достичь совершенства, должен быть бесцветным, худосочным созданием, не способным ни на какой проступок или порок. А бурные воды житейского моря кипят вокруг, и грохот их отдается у него в ушах! Вор, развратник, пьяница, падшая женщина, стяжатель, честолюбец чередой проходят мимо его порога, как было во все времена, и, сколько бы ни предпринималось походов во имя их спасения, число их никогда не уменьшается. Другими сло­вами, человеческая натура всегда остается человеческой нату­рой, но нас, американцев, невозможно в этом убедить.

Я не в ладах с Америкой потому, что она не в ладах с неза­висимой мыслью. Мне больно видеть, как наши так называе­мые реформаторы, словно новоиспеченные Дон Кихоты, сра­жаются с ветряными мельницами фактов. Нам не разрешается иметь картины, кроме тех, что получили одобрение наших пу­ритан и рутинеров. Нам запрещаются спектакли, фильмы, кни­ги, выставки любого сорта, даже публичные речи, которые в чем-то противоречат их ограниченному кругозору. Наконец мы сподобились даже иметь президента, которому предписывалось не вести больше войн! Несколько лет назад был предан анафеме простой трактирщик, и собственность его подверглась уничто­жению посредством топора, факела и ручной гранаты. А позже, с ростом городов, стали на каждом шагу появляться целые кварталы, посвященные культу Венеры. Но вот народился но­вый к крестоносец —Каратель Греха, и нашим взорам предстают толпы выгнанных на улицу женщин, которые прежде населяли эти кварталы, а теперь вынуждены промышлять в одиночку. Затем появляется м-р Комсток, непоколебимый, мстительный и с таким пристрастием и нюхом ко всему нечестивому и эро­тическому, какими не обладал до него еще ни один смертный. Картины, книги, театр, танцы, мастерские художников — ничто не ускользает от его бдительного ока. Сей господин благодаря своим тупым нападкам на то, в чем он ничего не смыслил, был на протяжении двадцати или тридцати лет своей деятельности в качестве государственного инспектора министерства почт Соединенных Штатов Америки в центре внимания всей общест­венности, чего, собственно, он и жаждал. Сегодня под удар по­падали творения Бальзака или Мопассана, завтра -- роман д'Ан-нунцио, обнаруженный в полумраке какой-нибудь убогой бу­кинистической лавчонки. Бедного фотографа, рискнувшего сфо­тографировать обнаженное тело, живописца, позволившего свое­му преклонению перед Рафаэлем завести его слишком далеко, поэта, сделавшего попытку воскресить Дон Жуана в современ­ных ямбах, немедленно хватали и тащили в суд, где невежест­венный судья признавал его виновным в нарушении закона и приговаривал к соответствующему штрафу. И все это повторя­ется снова и снова и со все большим пылом.

Затем настал день вооруженного похода против белых ра­бынь, и теперь в Америке не сыщется ни одного города, ни од­ного самого захолустного поселка, где бы не существовало тех или иных организаций по борьбе с пороком или, на самый худой конец, местного представителя или агента этих органи­заций, на обязанности которого лежит следить за тем, чтобы искусство, литература, печать и частная жизнь вверенных его попечению лиц соответствовали тому идеальному образцу, который только крайне тупоголовые люди могли измыслить. Когда ярость борьбы с белыми рабынями достигла белого ка­ления, ее идейные основы нашли свое выражение в следующих фактах: все пьесы, в которых автор позволил себе слишком яр­ко обрисовать характер преступления, подверглись разгрому, а те пьесы, которые апеллировали только к рассудку самих вдохновителей этого похода, были разрешены. В итоге мы были свидетелями того, как по всей стране в битком набитых кинозалах демонстрировался нецензурный, но тем не менее получивший разрешение многометражный фильм, с такими подробностями изображавший сей преступный промысел и самые замысловатые способы поощрения белых рабынь, ка­ких невозможно было обнаружить ни в одном современном произведении; а в это же самое время две куда более интерес­ные в художественном отношении, но не дававшие такой ис­черпывающей информации пьесы успешно изгонялись из од­ного города за другим и в конце концов вовсе исчезли со сцены.

Шекспир был также с позором изгнан из многих школ Соединенных Штатов Америки. В Чикаго разгромили постанов­ку "Антония и Клеопатры". Японские гравюры большой ху­дожественной ценности, предназначавшиеся для хранения в част­ной коллекции, были конфискованы и наиболее совершенные из них уничтожены. Один за другим подверглись нападкам: художественной работы фонтан в Нью-Йорке с изображением Генриха Гейне; передвижные выставки картин в Денвере, Канзас-Сити и других городах; произведения Стивенсона, Джейм­са Лейна Аллена, Френсис X. Бёрнетт. И если на последних обру­шилась лишь аллегорическая дубинка закона, то первый по­гиб под самым обыкновенным увесистым топором. Один из­вестный и не лишенный дарования танцовщик подвергся пуб­личному нападению со стороны карателей порока... за бесстыд­ное выставление напоказ своего тела! Ни одна пьеса, ни одно художественное полотно, ни одна книга, ни одно общественное или частное празднество не застраховано теперь от нападок, если оно признано порочным.

На мой взгляд, все это - явное проявление тупоумия и сви­детельствует лишь о том, как низко пали мы в интеллектуаль­ном отношении. Но хуже всего, когда такие тенденции начина­ют проявляться и в области серьезной литературы. В Нью-Йорке были и продолжают иметь место попытки подлинно террори­стических актов. Издателю фрейдовского "Леонардо" - книги, единственный порок которой в том, что она умна и правдива, — пригрозили судебным преследованием, если он выпустит ее в свет. Роман Пшибышевского "Homo Sapiens"1, который никак нельзя считать порнографическим произведением, был кон­фискован, едва только он появился на прилавке, а издателей угрозами заставили изъять весь тираж из обращения. Та же судьба постигла и "Агарь Ревелли", и "Тэсс из рода д'Эрбервил-лей", и "Сафо", и "Джуда Незаметного", и "Розу из Датчерс-Кули", и "Высокочтимую леди", и "Лето в Аркадии", и мно­гие другие произведения. Вообразите себе только — изъять та­кую книгу, как "Лето в Аркадии", из публичных библиотек! Был наложен запрет даже на "Половой вопрос" Фореля и, разу­меется, на все произведения Крафт-Эббинга. (А чтобы приоб­рести книгу Фрейда или Эллиса, нужно теперь иметь предпи­сание врача — так сказать, получить своего рода рецепт на лекар­ство для души или ума.) Подумать только - книги такого уче­ного, как Фрейд!

Подобного рода посягательство на серьезную литературу и науку представляется мне самым вредоносным видом слеж­ки, какой только мог измыслить человеческий разум. Им из­меряется глубина нашего невежества и нетерпимости. Если не положить этому конец, мы задушим в зародыше всякую инициативу, всякую живую мысль. Жизнь — это прежде всего то, что нужно наблюдать, изучать, истолковывать. Наши по­знания о ней не могут быть чрезмерны, так как мы пока еще ровно ничего о ней не знаем. Перед нами огромная область, которую нам предстоит изучить. Предоставим художнику свобо­ду, и тогда мы сможем довериться ему — правильности его на­блюдений, умению обобщать и передавать накопленные людьми познания в наиболее выразительной форме. Человек будет продолжать свои поиски и обретет то, что ему нужно, вопреки всем карателям на свете. Никто не читает по принуждению, на­против — за это еще приходится платить. Более того, человек должен обладать врожденным вкусом, чтобы сделать правиль­ный выбор, умом и сердцем, чтобы понять. И когда эти качест­ва будут стоять на страже и каждая страна даст достаточное коли­чество критиков, способных правильно оценивать, порицать или хвалить, - к чему нам тогда цензор или десятки цензоров? Ведь любой из них менее пригоден для своей роли, чем хороший кри­тик, однако стремится навязать нам свои личные пристрастия и предубеждения, а если мы с ними не согласны, тащит нас в суд. Что касается меня, то я протестую. Это насилие над настоя­щим искусством, мыслью и умами я считаю преступлением. Я боюсь, что Америка окончательно падет в интеллектуальном смысле, — ведь, сказать по совести, мы и так уже стоим не слишком высоко по сравнению с остальным миром. А тут еще, словно осиный рой, налетают цензоры, чтобы совсем доконать искусство и литературу, которые почти утратили уже способ­ность сопротивляться. По, Готорн, Уитмен и Торо поочередно подвергались насмешкам и глумлению со стороны невежествен­ных американцев, пока мы сами не сделались посмешищем в глазах всего мира. К чему все это приведет? Когда выйдем мы, наконец, из пеленок, в которых держат нас нелепые предрассуд­ки пуритан и их невежественных последователей, и станем взро­слыми свободомыслящими людьми? Я думаю, что жизнь позна­ется из книг и произведений искусства, быть может, еще в боль­шей мере, чем из самой жизни. Искусство — это нектар души, собранный в трудах и муках. Позволим ли мы тупицам, эго­истам и честолюбцам закрыть доступ к этому роднику для на­шего пытливого ума?

 

 

Историческая справка

Статья была напечатана в 1917 году (вошла в сборник "Бей, барабан!") и послужила ответом писателя на запрет его романа "Гений".

 

 


@Mail.ru